«Николай II терпел все…»

Великий князь Александр «Сандро» Михайлович 24 года прослужил во флоте, был родоначальником русской военной авиации. И подробно описал свои впечатления от Первой мировой войне. «Историческая правда» продолжает цикл публикаций «Великая война глазами великих людей».
«Николай II терпел все…»
...Тот иностранец, который посетил бы С. Петербург в 1914 году, перед самоубийством Европы, почувствовал бы непреодолимое желание остаться навсегда в блестящей столице российских Императоров, соединявшей в себе классическую красоту прямых проспектов с приятным, увлекающим укладом жизни, космополитическим по форме, но чисто русским по своей сущности.

Чернокожий бармен в Европейской гостинице, нанятый в Кентукки, истые парижанки-актрисы на сцене Михайловского театра, величественная архитектура Зимнего Дворца — воплощение гения итальянских зодчих, сановники, завтракавшие у Кюба до ранних зимних сумерек, белые ночи в июне, в дымке которых длинноволосые студенты спорили с жаром с краснощекими барышнями о преимуществах германской философии...

Никто не мог бы ошибиться относительно национальности этого города, который выписывал шампанское из-за границы не ящиками, а целыми магазинами.

Украшением этой столицы был памятник Петру Великому. Отлитый из бронзы Фальконетом, Император стоял на Сенатской площади, наблюдая с высоты четырехугольники домов, образующих прямые перспективы. Ему удалось построить этот сказочный, северный город на топких финских болотах ценою ста двадцати шести тысяч жизней, принесенных в жертву болотной лихорадке во имя России, и самодовольная усмешка светилась на его лице. Прошло двести лет с тех пор, как он, стоя на берегу финских вод и глядя на полуразрушенные деревянные хижины рыбаков, решил перенести русскую столицу из азиатской Москвы на берега западной Европы. Его рука затянула повод коня, поднявшегося на дыбы над пропастью. То не было мимолетной идеей скульптора, когда он создавал эту поражающую воображение позу: Петр действительно спас нашу родину от прозябания в «азиатчине» под властью вчерашних монгольских владык. Он освободил своих нерадивых подданных от власти средневековых суеверий и ударами своей дубинки заставил их приобщиться к культурной семье западноевропейских народов.


Великий князь Александр «Сандро» Михайлович

Сын жестокого XVII века, Петр Великий не привык стесняться своих методах. Он твердо верил, что в человеческом материале в России недостатка не будет, и не щадил никого... Он не остановился пред убийством сына, когда убедился, что царевич Алексей решил противиться его начинаниям. Его испуганные современники видели в лице Царя Антихриста, но у ног его памятника лежало наглядное доказательство гения Петра: блестящий С. Петербург — столица самых могущественных властителей в мире. Петр достиг своей цели, и важность его достижения стала еще более очевидной по прошествии двух столетий. Но в дальнейшем это была уж задача современных Романовых, которые готовились праздновать трехсотлетие царствования династии и продолжать усилия своего гениального предка.

Однако, наблюдательный иностранец, посетивший Петербург пред войною, испытал бы, наверное, чувство растущего беспокойства, которое от памятника на Сенатской площади передавалось всем, обладавшим способностью несколько предвидеть грядущий хаос. Он также заметил бы, что полтора миллиона мужчин и женщин, живших в столице Российской Империи, существовали изо дня в день, давая бронзовому монументу пищу для размышлений о «завтрашнем дне», затуманенном блеском прекрасного сегодня...

* * * 


Сандро и его жена Ксения в карнавальных костюмах русских бояр. 

Все в Петербурге было прекрасно. Все говорило о столице российских Императоров. Золотой шпиль Адмиралтейства был виден издали на многие версты. Величественные окна великокняжеских дворцов горели пурпуром в огне заката. Удары конских копыт будили на широких улицах чуткое эхо. На набережной желтые и синие кирасиры, на прогулке после завтрака, обменивались взглядами со стройными женщинами под вуалями.

Роскошные выезды, с лакеями в декоративных ливреях, стояли пред ювелирными магазинами, в витринах которых красовались розовые жемчуга и изумруды. Далеко, за блестящей рекой, с перекинутыми чрез воду мостами, громоздились кирпичные трубы больших фабрик и заводов. А по вечерам девы-лебеди кружились на сцене императорского балета под аккомпанемент лучшего оркестра в мире.

Первое десятилетие XX века, наполненное террором и убийствами, развинтило нервы русского общества. Все слои населения Империи приветствовали наступление новой эры, которая носила на себе отпечаток нормального времени. Вожди революции, разбитые в 1905—1907 г. г., укрылись под благословенную сень парижских кафе и мансард, где и пребывали в течение следующих десяти лет, наблюдая развитие событий в далекой России и философски повторяя поговорку: «Чтобы дальше прыгнуть, надо отступить».

А тем временем и друзья, и враги революции ушли с головой в деловые комбинации. Вчерашняя земледельческая Россия, привыкшая занимать деньги под залог своих имений в Дворянском банке, в приятном удивлении приветствовала появление могущественных частных банков. Выдающиеся дельцы петербургской биржи учли все выгоды этих общественных настроений, и приказ покупать был отдан.

Тогда же был создан знаменитый русский «табачный трест», — одно из самых больших промышленных предприятий того времени. Железо, уголь, хлопок, медь, сталь были захвачены группой петербургских банкиров. Бывшие владельцы промышленных предприятий перебрались в столицу, чтобы пользоваться вновь пpиобретенными благами жизни и свободой. Хозяина предприятия, который знал каждого рабочего по имени, заменил дельный специалист, присланный из Петербурга. Патриархальная Русь, устоявшая пред атаками революционеров 1905 года, благодаря лояльности мелких предпринимателей, отступила пред системой, заимствованной заграницей и не подходившей к русскому укладу.

Это быстрое трестирование страны, далеко опередившее ее промышленное развитие, положило на бирже начало спекулятивной горячке. Во время переписи населения Петербурга, устроенной в 1913 году, около 40.000 жителей обоего пола были зарегистрированы в качестве биржевых маклеров.

 Адвокаты, врачи, педагоги, журналисты и инженеры были недовольны своими профессиями. Казалось позором трудиться, чтобы зарабатывать копейки, когда открывалась полная возможность зарабатывать десятки тысяч рублей посредством покупки двухсот акций «Никополь-Мариупольского металлургического общества».

Выдающиеся представители петербургского общества включали в число приглашенных видных биржевиков. Офицеры гвардии, не могшие отличить до сих пор акций от облигаций, стали, с увлечением обсуждать неминуемое поднятие цен на сталь. Светские денди приводили в полное недоумение книгопродавцев, покупая у них книги посвященные сокровенным тайнам экономической науки и истолкованию смысла ежегодных балансов акционерных обществ. Светские львицы начали с особым удовольствием представлять гостям на своих журфиксах «прославленных финансовых гениев из Одессы, заработавших столько-то миллионов на табаке». Отцы церкви подписывались на акции, и обитые бархатом кареты архиепископов виднелись вблизи биржи.

Провинция присоединилась к спекулятивной горячке столицы, и к осени 1913 года Россия, из страды праздных помещиков и недоедавших мужиков, превратилась в страну, готовую к прыжку, минуя все экономические заслоны, в царство отечественного Уолл-Стрита!

 Будущее Империи зависло от калибра новых властителей дум, которые занялись судьбой ее финансов. Каждый здравомыслящей финансист должен бы был сознавать, что, пока русский крестьянин будет коснеть в невежестве, а рабочий ютиться в лачугах, трудно ожидать солидных результатов в области развития русской экономической жизни. Но близорукие дельцы 1913 года были мало обеспокоены отдаленным будущим. Они были уверены, что сумеют реализовать все вновь приобретенное до того, как грянет гром...


Сандро и его жена Ксения с детьми

 * * *  
Племянник кардинала, русский мужик и банкир считали себя накануне войны владельцами России. Ни один диктатор не мог бы похвастаться их положением.

Ярошинский, Батолин, Путилов — вот имена, которые знала вся Россия.

Сын бывшего крепостного, Батолин начал свою карьеру в качестве рассыльного в хлебной торговле. Он был настолько беден, что впервые узнал вкус мяса, когда, ему исполнилось девять лет.

Путилов принадлежал к богатой петербургской семье. Человек блестящего воспитания, он проводил много времени заграницей и чувствовал себя одинаково дома на плас де ла Бурс и на Ломбард-Стрит.



Годы молодости Ярошинского окружены тайной. Никто не мог в точности определить его национальности. Он говорил по-польски, но циркулировали слухи, что дядя его — итальянский кардинал, занимающий высокий пост в Ватикане. Он прибыл в Петербург уже будучи обладателем большого состояния, которое заработал на сахарном деле на юге России.

Биографии этих трех «диктаторов», столь непохожих друг на друга, придавали этой напряженной эпохи еще более фантастический колорит.

Они применили к экономической жизни России систему, известную у нас под именем «американской», но имеющую в С.Ш.С.А. другое название. Никаких чудес они не творили. Рост их состояния был возможен только благодаря несовершенству русских законов, которые регулировали деятельность банков.

Министр финансов держался от всего этого в стороне и с молчаливым восхищением наблюдал за тем, как этот победоносный триумвират все покорял «под нози своя». От пляски феерических кушей кружилась голова, и министр финансов имел полное основание считать, что его пост лишь переходная ступень к креслу председателя какого-нибудь частного банка.

Радикальная печать, неутомимая в своих нападках на правительство, в отношении трестов хранила гробовое молчание, что являлось вполне естественным в особенности если принять во внимание, что им принадлежали самые крупные и влиятельные ежедневные газеты в обеих столицах.

В планы этой группы входило заигрывание с представителями наших оппозиционных партий. Вот почему Максиму Горькому, Сибирским банком были даны средства, на издание в С. Петербурге ежедневной газеты «Новый Мир», большевистского направления, и ежемесячного журнала «Анналы». Оба эти издания имели в числе своих сотрудников Ленина и открыто высказались на своих страницах за свержение существующего строя.

Знаменитая «школа революционеров», основанная Горьким на о. Капри, была долгое время финансирована Саввой Морозовым — общепризнанным московским «текстильным королем», — и считала теперешнего главу советского правительства Сталина в числе своих наиболее способных учеников. Бывший советский полпред в Лондоне Л. Красин был в 1913 году директором на одном из Путиловских заводов в С. Петербурге. Во время войны же он был назначен членом военного промышленного комитета.

На первый взгляд совершенно необъяснимы побуждения крупной буржуазии, по которым она поддерживала русскую революцию. Вначале правительство отказывалось верить сообщениям охранного отделения по этому поводу, но факты были налицо.

При обыске в особняке одного из богачей Парамонова были найдены документы, которые устанавливали его участие в печатании и распространении революционной литературы в России. Парамонова судили и приговорили к двум годам тюремного заключения. Приговор этот, однако, был отменен, в виду значительного пожертвования, сделанного им на сооружение памятника в ознаменование трехсотлетия Дома Романовых. От большевиков к Романовым — и все это в течение одного года!

«Действия капиталистов объясняются желанием застраховать себя и свои материальные интересы от всякого рода политических переворотов», доносил в своем paпopте один из чинов Департамента полиции, который был командирован в Москву расследовать дело богатейшего друга Ленина — Морозова. «Они так уверены в возможности двигать революционерами, как пешками, используя их детскую ненависть к правительству, что Морозов считает возможным финансировать издание ленинского журнала «Искры», который печатался в Швейцарии и доставлялся в Россию в сундуках с двойным дном. Каждый номер «Искры» призывал рабочих к забастовкам на текстильных фабриках самого же Морозова. А Морозов говорил своим друзьям, что он «достаточно богат, чтобы разрешить себе роскошь финансовой поддержки своих врагов».

Самоубийство Морозова произошло незадолго до войны, и, таким образом, он так и не увидел, как его имущество, по приказу Ленина, было конфисковано, а его наследники брошены в тюрьмы бывшими учениками морозовской агитационной школы на о. Капри.

Батолину же, Ярошинскому, Путилову и Парамонову и многим остальным удалось избежать расстрела в СССР только потому, что они своевременно бежали. 

* * * 
Эксцентричность, проявленная банкирами, была лишь знамением времени. Война надвигалась, но на грозные симптомы ее приближения никто не обращал внимания. Над всеми предостережениями наших военных агентов заграницей в петербургских канцеляриях лишь подсмеивались или же пожимали плечами. 

Когда брат мой, Великий Князь Сергий Михайлович, по возвращении в 1913 году из своей поездки в Австрию, доложил правительству о лихорадочной работе на военных заводах центральных держав, то наши министры в ответ только рассмеялись. Одна лишь мысль о том, что Великий Князь может иной раз подать ценный совет, вызвала улыбку.

Принято было думать, что роль каждого Великого Князя сводилась к великолепной праздности.

Военный министр генерал Сухомлинов пригласил к себе редактора большой вечерней газеты и продиктовал ему статью, полную откровенными угрозами по отношению к Германии, под заглавием «Мы — готовы!»

В тот момент у нас не было не только ружей и пулеметов в достаточном количестве, но наших запасов обмундирования не хватило бы даже на малую часть тех миллионов солдат, которых пришлось бы мобилизовать в случае войны. 

В вечер, когда эта газетная статья появилась, товарищ министра финансов обедал в одном из излюбленных, дорогих ресторанов столицы.

— Что же теперь произойдет? Как реагирует на это биржа? — спросил его выдающийся журналист.

— Биржа? — насмешливо улыбнулся сановник: — милый друг, человеческая кровь всегда вносит в дела на бирже оживление.

И, действительно, на следующий день все бумаги на бирже поднялись. Инцидент со статьей военного министра был забыт всеми, кроме, быть может, германского посланника.

Остальные триста мирных дней были заполнены карточной и биржевой игрой, сенсационными процессами и распространившейся эпидемией самоубийств.

В эту зиму танго входило в большую моду. Томные звуки экзотической музыки неслись по России из края в край. Цыгане рыдали в кабинетах ресторанов, звенели стаканы, и румынские скрипачи, одетые в красные фраки, завлекали нетрезвых мужчин и женщин в сети распутства и порока. А над всем этим царила истерия.

Однажды в пять часов утра, когда бесконечная зимняя ночь смотрелась в высокие, покрытые изморозью венецианские окна, молодой человек пересек пьяной походкой блестящий паркет московского Яра и остановился пред столиком, который занимала одна красивая дама с несколькими почетными господами.

— Послушай, — кричал молодой человек, прислонившись к колоннаде: — я этого не позволю. Я не желаю, чтобы ты была в таком месте в такое время.

Дама насмешливо улыбнулась. Вот уже восемь месяцев прошло с тех пор, как они развелись. Она не хотела слушать его приказаний.

— Ах так, — сказал более спокойно молодой человек: и вслед за тем выстрелил в свою бывшую жену шесть раз.

Начался знаменитый прасоловский процесс. Присяжные заседали оправдали Прасолова: им очень понравилось изречение Гете, приведенное защитой: «Я никогда еще не слыхал ни об одном убийстве, как бы оно ужасно не было, которое не мог бы совершить сам».

Гражданский истец принес апелляцию и просил перенести слушание дела в другой судебный округ.

— Московское общество, — писал гражданский истец в своей кассационной жалобе: — пало так низко, что более уже не отдает себе отчета в цене человеческой жизни. Поэтому я прошу перенести вторичное рассмотрениe дела в какой-нибудь другой судебный округ.

Вторичное рассмотрение дела имело место в небольшом провинциальном городке на северо-востоке России. Суд продолжался почти месяц, и Прасолов был снова оправдан.

На этот раз гражданский истец грозил организовать паломничество на могилу Прасоловой, чтобы оказать ей, что «Россия отказывается защищать оскорбленную честь женщины».

Если бы не началась война, то русскому народу были бы еще раз преподнесены тошнотворные подробности прасоловского дела, и словоохотливые свидетели в третий раз повторили бы свои невероятные описания оргий, происходивших в среде московских миллионеров.

Самые отталкивающие разновидности порока преподносились присяжным заседателям и распространялись газетами в назидание русской молодежи.

Жизнь убийцы и его жертвы описывалась с момента их знакомства в клубе самоубийц до свадебного пира, устроенного на даче «Черный Лебедь», который был построен знаменитым богачом в погоне за новизною ощущений. Описок свидетелей по делу пестрил именами московских тузов. Их поступки могли создать новые судебные процессы. Двое из них покончили с собою, ожидая вызова в суд. Другие бежали от позора заграницу.

Петербург не хотел отстать от Москвы и, еще во время прасоловского процесса двое представителей «золотой» петербургской молодежи Долматов и Гейсмар убили и ограбили артистку Тиме.

Арестованные полицией, они во всем сознались и объяснили мотивы преступления. Накануне убийства они пригласили своих друзей к ужину в дорогой ресторан. Им были нужны деньги. Они обратились к своим родителям за помощью, но получили отказ..

Они знали, что у артистки, имеются ценные вещи. И вот они отправились к ней на квартиру, вооружившись кухонными ножами.

— Истинный джентльмен, — писал по этому поводу в газетах один иронический репортер — должен уметь выполнить свои светские обязанности любой ценой.

Среди криминальных сенсаций, отравлявших эту и без того истерическую атмосферу, заслуживает еще упоминания дело Гилевича, которое в 1909 году поставило петербургский судебный мир в тупик пред неслыханной изворотливостью и жестокостью хладнокровного убийцы.

В номерах дешевой гостиницы в Лештуковом переулке было обнаружено мертвое тело с обезображенным до неузнаваемости лицом. Документы, найденные при убитом, говорили о том, что жертва — довольно обеспеченный инженер Гилевич. Однако, документы эти лежали слишком на виду, чтобы удовлетворить бывалых сыщиков. Но брат убитого рассеял все сомнения. Он узнал своего брата по «родимому пятну» на правом плече. После этого он предъявил четырем страховым обществам полисы на получение страховых премий: убитый был застрахован на общую сумму в 300 тысяч рублей в различных страховых обществах. Однако, следственные власти очень скоро установили, что убитый — совсем не Гилевич, a одинокий и бездомный студент, прибывший в Петербург из провинции, чтобы учиться, и явившийся к Гилевичу на его публикацию ...

Между тем преступники, получив часть страховых премий, перестали соблюдать осторожность. Гилевичу старшему надоело прятаться в Париже, и он решил посетить Монте-Карло. Но счастье отвернулось от него. Он проиграл крупную сумму и послал своему брату в Петербург телеграмму с просьбой выслать ему 5.000 рублей. Чиновник, читавший внимательно телеграммы, сообщил властям, что кто-то хочет получить в Монте-Карло от брата убитого Гилевича крупную сумму денег. В Парижскую полицию была послана серия фотографий Гилевича и точное его описание. Гилевич был арестован. Однако, во время ареста, ему удалось обмануть бдительность агентов, и преступник отравился ядом, который всегда носил в кармане.


Генриетта Кайо

* * *  
Будущий историк мировой войны имел бы полное основание подробнее остановиться в своем исследовании на той роли, которую криминальные сенсации занимали в умах общества всех стран накануне войны.

Полиция уже расклеивала на улицах Парижа приказы о мобилизации, а жадная до уголовных процессов толпа с напряженным вниманием продолжала следить за процессом г-жи Генриетты Кайо, жены бывшего председателя французского совета министров, которая убила редактора «Фигаро» Гастона Кальметта за угрозы опубликовать компрометировавшие ее мужа документы. До 28 июля 1914 года фельетонисты европейских газет больше интересовалось процессом Кайо, чем австрийским ультиматумом Сербии.

Проездом чрез Париж по дороге в Poсcию я не верил своим ушам, слыша, как почтенные государственные мужи и ответственные дипломаты, образуя оживленные группы, с жаром спорили о том, будет ли или не будет оправдана г-жа Кайо.

— Кто это «она»? — наивно спросил я: — вы имеете в виду, вероятно, Австрию, которая, надо надеяться, согласится передать свое недоразумение с Сepбиeй на рассмотрениe Гаагского третейского трибунала?

Они думали, что я шучу. Не было никаких сомнений, что они говорили о Генриетте Кайо.

— Отчего Ваше Императорское Высочество так спешите вернуться в С. Петербург? — спросил меня наш посол в Париже Извольский. — Там же мертвый сезон...

- Война? — Он махнул рукой. — Нет, никакой войны не будет. Это только «слухи», которые время от времени будоражат Европу. Австрия позволит себе еще нисколько угроз. Петербург поволнуется. Вильгельм произнесет воинственную речь. И все это будет чрез две недели забыто.

Извольский провел 30 лет на русской дипломатической службе. Некоторое время он быль министром иностранных дел. Нужно было быть очень самоуверенным, чтобы противопоставить его опытности свои возражения. Но я решил все-таки быть на этот раз самоуверенным и двинулся в Петербург.

Мне не нравилось «стечение непредвиденных случайностей», которыми был столь богат конец июля 1914 года.

Вильгельм II был «случайно» в поездке в норвежские фиорды накануне представления Австрией ультиматума Сербии. Президент Франции Пуанкарэ «случайно» посетил в это же время Петербург.

Винстон Черчилль, первый лорд адмиралтейства, «случайно» отдал приказ британскому флоту остаться, после летних маневров, в боевой готовности.

Сербский министр иностранных дел «случайно» показал австрийский ультиматум французскому посланнику Бертело, и г. Бертело «случайно» написал ответ Венскому кабинету, освободить, таким образом, сербское правительство от тягостных размышлений по этому поводу.

Петербургские рабочие, работавшие на оборону, «случайно» объявили забастовку за неделю до начала мобилизации, и несколько агитаторов, говоривших по-русски с сильным немецким акцентом, были пойманы на митингах по этому поводу.

Начальник нашего генерального штаба генерал Янушкевич «случайно» поторопился отдать приказ о мобилизации русских вооруженных сил, а когда Государь приказал по телефону это распоряжение отменить, то ничего уже нельзя было сделать.

Но самым трагичным оказалось то, что «случайно» здравый смысл отсутствовал у государственных людей всех великих держав.

Ни один из сотни миллионов европейцев того времени не желал войны. Коллективно — все они были способны линчевать того, кто осмелился бы в эти ответственные дня проповедовать умеренность.

За попытку напомнить об ужасах грядущей войны, они убили Жореса в Париже и бросили в тюрьму Либкнехта в Берлине.

Немцы французы, англичане и австрийцы, русские и бельгийцы все подпадали под власть психоза разрушения, предтечами которого были убийства, самоубийства и оргии предшествовавшего года. В августе же 1914 года это массовое помешательство достигло кульминационной точки.

Лэди Асквит, жена премьер-министра Великобритании, вспоминает «блестящие глаза» и «веселую улыбку» Винстона Черчилля, когда он вошел в этот роковой вечер в ном. 10 на Даунинг стрит.

— Что же, Винстон, — спросила Асквит: — это мир?

— Нет, война, — ответил Черчилль.

В тот же час германские офицеры поздравляли друг друга на Унтер ден Линден в Берлине с «славной возможностью выполнить, наконец, план Шлиффена», и тот же Извольский, предсказывавший всего три дня тому назад, что чрез две, недели все будет в порядке, теперь говорил, с видом триумфатора, покидая министерство иностранных дел в Париже: «Это — моя война».

Вильгельм произносил речи из балкона берлинского замка. Николай II, приблизительно в тех же выражениях, обращался к коленопреклоненной толпе у Зимнего Дворца. Оба они возносили к престолу Всевышнего мольбы о карах на головы зачинщиков войны.

Все были правы. Никто не хотел признать себя виновным. Нельзя было найти ни одного нормального человека в странах, расположенных между Бискайским заливом и Великим океаном.

Когда я возвращался в Россию, мне довелось быть свидетелем самоубийства целого материка.

* * * 
Подобно показаниям свидетелей преступления, историки и летописцы июля 1914 года не сходятся в своих описаниях и выводах. Англичане и французы много говорят о нарушении немцами нейтралитета Бельгии.

Немцы пытаются заново написать русскую историю, чтобы снять с своей дипломатии ответственность за мировую войну. Mногиe из читателей книги Эмиля Лудвига «июль 1914 года» пережили бы глубокое разочарование, если бы узнали, что откровения Лудвига построены на полном невежестве в русских делах: Напр. он путает двух братьев Маклаковых, дает фантастическое описание никогда не бывавшего в Царском Селе военного совета, который должен был высказаться в пользу войны или мира. Он изображает русского министра внутренних дел Н. А. Маклакова в виде «блестящего оратора», «барса» и бывшего «лидера либеральной партии». Если верить Лудвигу, то Маклаков буквально принудил Государя подписать приказ о всеобщей мобилизации.

На самом же деле Николай Маклаков был человеком консервативных взглядов, бывшим всею душою против объявления войны.

Брат его Василий, хоть не совсем похожий на «барса», все же был известным оратором, адвокатом и лидером конституционно-демократической партии. Однако, ни один из них не имел ни малейшего влияния на решение Государя. К тому же никто не спрашивал у Николая Маклакова советов по военным делам, а Василий Маклаков приезда ко дворцу не имел. Знаменитая «военная речь» Маклакова, о которой говорит Лудвиг в своей книге, не более, как досужая фантазия немецкого автора, просто поленившегося хорошенько проверить имена, события и даты. До сих пор никто еще не писал беспристрастной летописи последних недель довоенной эпохи. Я сомневаюсь, напишет ли ее кто-нибудь вообще. Сведения, которыми располагаю я и которые я собрал до и после войны, заставляют меня верить в бесспорность трех фактов.

Причиною мирового конфликта являлись соперничество Великобритании и Германии в борьбе за преобладание на морях и совокупные усилия «военных партий» Берлина, Вены, Парижа, Лондона и С. Петербурга. Если бы Принцип не покушался на жизнь австрийского эрцгерцога Франца Фердинанда, международные сторонники войны изобрели бы другой повод. Вильгельму II было необходимо, чтобы война началась до выполнения русской военной программы, намеченного на 1917 год.

 * * * 
До полуночи 31 июля 1914 года британское правительство могло бы предотвратить мировую катастрофу, если бы ясно и определенно заявило о своем твердом намерении вступить в войну на стоpoне Россиu и Франции. Простое заявление, сделанное по этому поводу Асквитом и сэром Эдуардом Греем, умиротворило бы самых воинственных берлинских юнкеров.

Протест против нарушения нейтралитета Бельгии, заявленный британским правительством тремя днями позднее, говорил скорее о человеколюбии, чем звучал угрозой. Англия вступила позже в войну, не потому что свято чтила незыблемость международных договоров, но скорее всего из чувства зависти в отношении растущего морского могущества Германии. Если бы Асквит был менее адвокатом и более человеколюбцем, Германия никогда не решилась бы объявить войны и августе 1914 года. 



* * *  
Все остальные «если бы», о которых говорят историки 1914 года, являются измышлениями праздных умов и лишены серьезной основы. И я думаю, что, если бы президент Вильсон понял бы до начала мировой войны, что «ради справедливости и мира», Америка должна будет выступить на стороне Франции и России, если бы он твердо объявил Германии об этом решении, — война была бы предотвращена.  

Императрица Мария Федоровна, Ксения и я проводили лето 1914 года в Лондоне. Императрица жила в Мальборо-Хоуз со своей сестрой, вдовствующий королевой Александрой. Слухи о войне показались нам всем невероятными, и надо мной начали шутить и смяться, когда я заторопился назад в Россию. Они не захотели сесть со мною в Ориент-Экспресс и уверяли меня, что «никакой войны не будет». Я уехал из Парижа один 26 июля и телеграфировал командующему Черноморским флотом, прося выслать за мною в Констанцу военное судно.

По дороге, чрез Австро-Венгрию, я видел на вокзалах толпы мобилизованных и, по требованию поездной прислуги, должен был опустить в своем купе шторы. Когда мы подходили к Вене, возникли сомнения, пропустят ли далее Ориент-Экспресс. После долгих ожиданий и переговоров нас решили пропустить до румынской границы. Оттуда мне пришлось идти пешком несколько километров, чтобы сесть в поезд, который предоставило мне румынское правительство. Приближаясь к Констанце, я увидел издали мачты моего бывшего флагманского судна «Алмаз».

— Мы тотчас же снимаемся с якоря. Нельзя терять ни одной минуты, — сказал я командиру, и чрез восемь часов. мы подходили к берегам Крыма.

В Севастополе я узнал об официальном объявлении мобилизации армии и флота. На следующий день в Ялтинском соборе был отслужен молебен, который сопровождался чтением манифеста об объявлении войны. Толпа кричала ура, и чувствовался подъем. В ту же ночь я уехал в С. Петербург.

 Я застал Государя, внешне спокойным, но глубоко проникнутым сознанием ответственности момента. Наверное, за все двадцать лет своего царствования он не слыхал столько искренних криков «ура», как в эти дни. Наступившее, наконец, «единение Царя с народом» очень радовало его. Он говорил об этом искренно и просто. В разговоре со мною у него вырвалось признание, что он мог избежать войны, если бы решился изменить Франции и Сербии, но что этого он не хотел. Как ни был фатален и односторонен франко-русский союз, Россия хотела соблюсти принятые на себя обязательства.

Императрица и моя жена прибыли, благополучно в С. Петербург. Вильгельм II отказался их пропустить через Германию, но они вернулись в Россию чрез Данию, Швецию и Финляндию. Я мог спокойно оставить детей и Ксению и уехал на фронт. Я был назначен Великим Князем Николаем Николаевичем, уже принявшим верховное командование, в штаб четвертой армии, и в качестве помощника командующего IV армией барона Зальца, б. адъютанта моего отца и нашего старого друга.

* * *  
 Я приехал в Люблин, штаб-квартиру IV армии, как раз в те дни, когда главные силы австрийцев вели наступление против нас, чтобы прорвать наш фронт и отрезать северный фронт от южного. IV армия с трудом удерживала свои позиции в надежде на ожидавшуюся помощь со стороны армии генерала Брусилова, которая заходила в тыл австро-германцев.

Жизнь в штабе барона Зальца, была тревожно-напряженная. Сам генерал Зальца со своим начальником штаба сидел часами над картой фронта, звонили телефоны, приносились донесения, грустные и радостные известия поступали с фронта, и над всем господствовали нетерпеливые, все возрастающие требования о присылке снарядов и подкреплений.

Никто не ожидал такого страшного расхода снарядов, который обнаружился в первые же дни войны. Еще не обстрелявшиеся части, нервничали и тратили много снарядов зря. Там, где достаточно было бы выпустить две, три очереди шрапнелей, чтобы отогнать противника, тратились бесцельно сотни тысяч ружейных, пуль. Терялись винтовки, бросались орудия. Артиллеpийскиe парки выдвигались слишком далеко на линии фронта и попадали в руки противнику. А навстречу тянулись бесконечные обозы с первыми ранеными...

Пока, наша четвертая армия сдерживала напор австрийцев, наша первая и вторая армия вторглась в восточную Пруссию, идя прямым путем в расставленную ей Гинденбургом ловушку. Вторая армия состояла частью из гвардейских полков, лучших русских частей, являвшихся в течение десятилетий главной опорой императорского строя и теперь посланных «спасать Париж». Под Сольдау наша вторая армия была уничтожена, и ее командир генерал А. В. Самсонов пустил свою последнюю пулю в лоб, чтобы избежать позора плена. Париж был спасен гекатомбой русских тел, павших в Мазурских озерах. Мировое общественное мнение предпочло зарегистрировать эту битву в качестве «Победы Жоффра на Марне»!

На шестой день моего пребывания в штабе четвертой армии, барон Зальца просил меня отправиться в Ставку и доложить Великому Князю Николаю Николаевичу о том, что мы испытывали сильную нужду в подкреплениях, и объяснить ему серьезное положение IV армии. Австрийцы значительно превосходили нас в численности и, несмотря на сильные потери, продолжали свои атаки.

Я видел австрийских раненых, которые лежали рядом с нашими солдатами. Это были молодцы с добродушными лицами. Они подтягивались при виде моих генеральских погон. Старший врач, идя со мною рядом, тихо пояснял:

— Этот безнадежен.

— Уже кончается...

— Оба легких простреляны... 

— Выживет, если не начнется общее заражение крови...

Война началась всего десять дней тому назад, но все уже свыклись с ее беспощадной обстановкой. Русскиe и aвстрийскиe солдаты умирали безропотно рядом, исполнив свой долг пред их Монархом и Родиной.

 Я отправился в Ставку, которая была в Барановичах, на скрещении четырех железнодорожных линий.

За невозможностью расквартировать многочисленные отделения и канцелярии штаба в городе, Великий Князь Николай Николаевич и его брать Петр Николаевич жили в поезде.

Николай Николаевич принял меня с своим обычным невозмутимым видом, выслушал мой доклад и пригласил к завтраку, во время которого предложил мне новый пост командующего авиацией Южного фронта, причем добавил, что подобное же назначение на северном фронте получил генерал Каульбарс, много работавший со мною по делу создания нашего воздушного флота.

Я указал главнокомандующему, что необходима не только связь между командующими авиацией двух фронтов, но и их субординация, на что Великий Князь Николай Николаевич согласился и подчинил мне генерала Каульбарса.

Из Барановичей я отправился в Ровно, где находился штаб командующего Южным фронтом генерала Иванова.

Дело авиации я знал, но во время войны его приходилось ставить совершенно заново и с большой поспешностью. Работа была напряженная. Дело авиации еще было мало знакомо даже военным специалистам. Надо было создавать подготовительные школы, кадры летчиков и наблюдателей.

В течение августа месяца 1914 года я не раз поминал недобрым словом нашего военного министра, генерала Сухомлинова с его статьей «Мы — готовы», написанной два года тому назад. В штабе юго-западной армии я встретил моего брата Николая Михайловича, человека, которого я не должен был видеть, если бы я хотел сохранить хотя бы каплю оптимизма.

Получив блестящее военное образование и будучи тонким стратегом, он подыскал моим опасениям формулы и научные определения. С горечью отзывался он о нашем командном составе. Он говорил откровенно до цинизма и из десяти случаев в девяти был прав. Он указал мне, что наши страшные потери лишили нас нашей первоочередной армии и поставили в трагическую необходимость возложить наши последние надежды на плохо обученных ополченцев. Он утверждал, что, если Великий Князь Николай Николаевич не остановит своего победного похода по Галиции и не отведет наших войск на линию укрепленных позиций в нашем тылу, то мы без сомнения потерпим решительное поражение не позднее весны 1915 года. Он говорил мне об этом в течение трех часов, ссылаясь на цифры, факты и становился все мрачнее и мрачнее.

* * *  
Боги войны, вероятно, подслушали прорицания моего брата. Наши наиболее боеспособные части и недостаточный запас снабжения были целиком израсходованы в легкомысленном наступлении 1914—1915 г. г., девизом которого было: «Спасай союзников!» Для того, чтобы парировать знаменитое наступление Макензена в Карпатах в мае 1915 года, у нас уже не было сил. Официальные данные говорили, что противник выпускает сто шрапнельных зарядов на наш один. В действительности эта разница была еще боле велика: наши офицеры оценивали это соотношение в 300 : 1. Наступил момент, когда наша артиллерия смолкла, и бородатые ополченцы предстали пред армией Макензена, вооруженные винтовками модели 1878 года с приказом «не тратить патронов понапрасну» и «забирать патроны у раненых и убитых».

За неделю до нашего поражения, мои летчики приносили донесения, предупреждавшие Ставку о сосредоточении германо-австрийской артиллерии и войсковых масс на противоположном берегу Дуная.

Каждый юный поручик понял бы, что чем раньше мы начнем наш отход, тем менее будут наши потери. Но Ставка настаивала на своем упорстве оставаться в Галиции до последней возможности, ссылаясь на то, что наше отступление дурно отразится на переговорах наших союзников в Греции и в Румынии, так как обе эти страны еще не знали, на какой стороне они выступят.

Ранняя осень 1915 года застала нашу армию на много сотен верст к востоку от позиций, которые она занимала весною. Я должен был шесть раз подряд менять место своего штаба, так как наши надежды удержаться на той или другой укрепленной линии рассеивались одна за другою, как дым. Единственной приятной для меня новостью за эти месяцы было известие об отставке Великого Князя Николая Николаевича, полученное мною из Ставки. Мы оставили Галицию, потеряли Польшу и отдали немцам значительную часть северо-запада и юго-запада России, a также ряд крепостей, которые до сих пор считались неприступными, если конечно, можно было верить нашим военным авторитетам.

Принятие на себя Государем должности Верховного Главнокомандующего вызвало во мне двоякую реакцию. Хотя и можно было сомневаться в полезности его длительного отсутствия из столицы для нашей внутренней политики, все же принятие им на себя этого ответственного поста было в отношении армии совершенно правильным. Никто, кроме самого Государя, не мог бы лучше вдохновить нашу армию на новые подвиги и очистить Ставку от облепивших ее бездарных генералов и политиков. Вновь назначенный начальником штаба Верховного Главнокомандующего генерал Алексеев произвел на меня впечатление человека осторожного, понимающего наши слабые стороны.

Он был хорошим стратегом. Это был, конечно, не Наполеон и даже не Лудендорф, но опытный генерал, который понимал, что в современной войне не может быть «гениальных командиров» за исключением тех, которые беседуют с военными корреспондентами или же пишут заблаговременно мемуары. Сочетание Государя и генерала Алексеевa было бы безупречным, если бы Никки не спускал взгляда с петербургских интриганов, а Алексеев торжественно поклялся бы не вмешиваться в политику.

К сожалению, однако, произошло как раз обратное. Государь оставался вдали от Царского Села на слишком продолжительные сроки, а, тем временем сторонники Распутина приобретали все большее влияние.

Генерал же Алексеев связал себя заговорами с врагами существовавшего строя, которые скрывались под видом представителей Земгора, Красного Креста и военно-промышленных комитетов. Восторги первых месяцев войны русской интеллигенции сменились обычной ненавистью к монархическому строю. Это произошло одновременно с нашим поражением 1915 года. Общественные деятели регулярно посещали фронт, якобы для его объезда и выяснения нужд армии. На самом же деле это происходило с целью войти в связь с командующими армиями. Члены Думы, обещавшие в начале войны поддерживать правительство, теперь трудились не покладая рук над разложением армии. Они уверяли, что настроены оппозиционно из за «германских симпатий» молодой Императрицы, и их речи в Думе, не пропущенные военной цензурой для напечатания в газетах, раздавались солдатам и офицерам в окопах в размноженном на ротаторе виде.

Из всех обвинений, которые высказывались по адресу Императрицы, ее обвинения в германофильстве вызывали во мне наиболее сильный протест. Я знал все ее ошибки и заблуждения и ненавидел Распутина. Я очень бы хотел, чтобы Государыня не брала за чистую монету того образа русского мужика, который ей был нарисован ее приближенными, но я утверждаю самым категорическим образом, что она в смысле пламенной любви к России стояла неизмеримо выше всех ее современников. Воспитанная своим отцом герцогом Гессен-Дармштадтским в ненависти к Вильгельму II, Александра Федоровна, после России, более всего восхищалась Англией. Для меня, для моих родных и для тех, кто часто встречался с Императрицей, один намек на ее немецкие симпатии казался смешным и чудовищным. Наши попытки найти источники этих нелепых обвинений приводили нас к Государственной Думе. Когда же думских распространителей этих клевет пробовали пристыдить, они валили все на Распутина: «Если Императрица такая убежденная патриотка, как может она терпеть присутствие этого пьяного мужика, которого можно открыто видеть в обществ немецких шпионов и германофилов?» Этот аргумент был неотразим, и мы ломали себе голову над тем, как убедить Царя отдать распоряжение о высылке Распутина из столицы.

— Вы же шурин и лучший друг Государя,— говорили мне очень многие, посещая меня на фронте: — отчего вы не переговорите об этом с Его Величеством?

— Отчего я не говорил с Государем?— Я боролся с Никки из-за Распутина еще задолго до войны. Я знал, что, если бы я снова попробовал говорить с Государем на эту тему, он внимательно выслушает меня и скажет:

— Спасибо, Сандро, я очень ценю твои советы.

Затем Государь меня обнимет, и ровно ничего не произойдет. Пока Государыня была уверена, что присутствие Распутина исцеляло Наследника от его болезни, я не мог иметь на Государя ни малейшего влияния. Я был абсолютно бессилен чем-нибудь помочь и с отчаянием это сознавал. Я должен был забыть решительно все, что не входило в круг моих обязанностей главнокомандующего русскими военно-воздушными силами.

* * * 
С наступлением лета 1916 года, бодрый дух, царивший на нашем теперь хорошо снабженным всем необходимым фронте, был разительным контрастом с настроениями тыла. Армия мечтала о победе над врагом и усматривала осуществление своих стремлений в молниеносном наступлении армий генерала Брусилова. Политиканы же мечтали о революции и смотрели с неудовольствием на постоянные успехи наших войск. Мне приходилось по моей должности сравнительно часто бывать в Петербурге. И я каждый раз возвращался на фронт с подорванными моральными силами и отравленным слухами умом.

Можно было с уверенностью сказать, что в нашем тылу произойдет восстание именно в тот момент, когда армия будет готова нанести врагу решительный удар. Я испытывал страшное раздражение. Я горел желанием отправиться в Ставку и заставить Государя тем или иным способом встряхнуться. Если Государь сам не мог восстановить порядка в тылу, он должен был поручить это какому-нибудь надежному человеку с диктаторскими полномочиями. И я ездил в Ставку. Был там даже пять раз.

И с каждым разом Никки казался мне все более и более озабоченным и все меньше и меньше слушал моих советов да и вообще кого-либо другого. Восторг по поводу успехов Брусилова мало помалу потухал, а взамен на фронт приходили из столицы все более неутешительные вести.

Верховный Главнокомандующий пятнадцатимиллионной армией сидел бледный и молчаливый в своей Ставке, переведенной ранней осенью в Могилев. Докладывая Государю об успехах нашей авиации и наших возможностях бороться с налетами немцев, я замечал, что он только и думал о том, когда же я наконец окончу мою речь и оставлю его в покое, наедине со своими думами. Когда я переменил тему разговора и затронул политическую жизнь в С. Петербурге, в его глазах появились недоверие и холодность. Этого выражения, за всю нашу сорокалетнюю дружбу, я еще у него никогда не видел.

Я остался к завтраку, который был подан в саду, прилегавшем к канцелярии Ставки. Беседа была натянутой. Присутствовавшие были главным образом заинтересованы живыми репликами двенадцатилетнего Цесаревича, приехавшего в гости к своему отцу в Могилев. После зaвтpaкa я отправился к моему брату Великому Князю Сергею Михайловичу, бывшему генерал-инспектором артиллерии и имел с ним беседу. По сравнению с Сергеем Михайловичем, брат мой — Николай Михайлович был прямо оптимистом! Последний по крайней мере находил средства к борьбе в виде необходимых реформ. Настроение Сергея было прямо безнадежным. Живя в непосредственной близости от Государя, Сергей видел, как приближается катастрофа: 

— Возвращайся к своей работе и моли Бога, чтобы у нас не произошло революции еще в течение года. Армия находится в прекрасном состоянии. Артиллерия, снабжение, технические войска — все готово для решительного наступления весною 1917 года. На этот раз мы разобьем немцев и австрийцев, конечно, если тыл не свяжет свободу наших действий. Немцы могут быть спасены только в том случае, если спровоцируют у нас революцию в тылу. Они это прекрасно знают и стремятся добиться этого, во что бы то ни стало. Если Государь будет поступать и впредь так, как он делал до сих пор, то мы не сможем долго противостоять революции.

Я вполне доверял Сергею. Его точный математический ум не был способен на необоснованные предположения. Его утверждения основывались на всесторонней осведомленности и тщательном анализе секретных донесений.

Наш разговор происходил в маленьком огородике, который был разведен позади квартиры Сергея.

— Это меня развлекает, — смущенно объяснил Сергей.

Я его понял и позавидовал ему. В обществе людей, помешавшихся на пролитии крови, разведение капусты н картофеля служило для моего брата Сергея отвлекающим средством, дающим какой-то смысл жизни. Что касается моих досугов, то я посвящал их размышлениям о банкротстве официального христианства. 

* * * 
17 декабря рано утром мой адъютант вошел в столовую с широкой улыбкой на лице:

— Ваше Императорское Высочество, сказал он торжествующе: — Распутин убит прошлой ночью в доме вашего зятя, князя Феликса Юсупова.

— В доме Феликса? Вы уверены?

— Так точно! Полагаю, что вы должны испытывать большое удовлетворение по этому поводу, так как князь Юсупов убил Распутина собственноручно, и его соучастником был Великий Князь Дмитрий Павлович.

Невольно мысли мои обратились к моей любимой дочери Ирине, которая проживала в Крыму с родителями мужа. Мой адъютант удивился моей сдержанности. Он рассказывал, что жители Киева поздравляют друг друга с радостным событием на улице и восторгаются мужеством Феликса. Я этого ожидал, так как сам радовался тому, что Распутина уже более нет в живых, но в этом деле возникало два опасения. Как отнесется к убийству Распутина Императрица и в какой мере будет ответственна Царская Фамилия за преступление, совершенное при участии двух ее сочленов?

Я нашел вдовствующую Императрицу еще в спальне, и первый сообщил ей об убийстве Распутина.

— Нет? Нет? — вскочила она.

Когда она, слыхала что-нибудь тревожное, она всегда выражала свой страх и опасения этим полувопросительным, полувосклицательным: «Нет?» На событие она реагировала точно так же как и я:

— Славу Богу, Распутин убран с дороги. Но нас ожидают теперь еще большие несчастья.

Мысль о том, что муж ее внучки и ее племянник обагрили руки кровью, причиняла ей большие страдания. Как Императрица она сочувствовала, но как христианка она не могла не быть против пролития крови, как бы ни были доблестны побуждения виновников. Мы решили просить Никки разрешить нам приехать в Петербург. Вскоре пришел из Царского Села утвердительный ответ. Никки покинул Ставку рано утром я поспешил к своей жене.

Прибыв в Петроград, я был совершенно подавлен царившей в нем сгущенной атмосферой обычных слухов и мерзких сплетен, к которым теперь присоединилось злорадное ликование по поводу убийства Распутина и стремление прославлять Феликса, и Дмитрия Павловича. Оба «национальные героя» признались мне, что принимали участие в убийстве, но отказались, однако, мни открыть имя главного убийцы. Поздние я понял, что они этим хотели прикрыть Пуришкевича, сделавшего последний смертельный выстрел.

Члены Императорской семьи просили меня заступиться за Дмитрия и Феликса пред Государем. Я это собирался сделать и так, хотя меня и мутило от всех их разговоров и жестокости. Они бегали взад и вперед, совещались, сплетничали и написали Никки преглупое письмо. Все это имело такой вид, как будто они ожидали, что Император Всероссийский наградит своих родных за содеянное ими тяжкое преступление!

— Ты какой-то странный, Сандро! Ты не сознаешь, что Феликс и Дмитрий спасли Pocсию!

Они называли меня «странным», потому что я не мог забыть о том, что Никки, как верховный судья над своими подданными, был обязан наказать убийц и, в особенности, если они были членами его семьи.

Я молил Бога, чтобы Никки встретил меня сурово.

Меня ожидало разочарование. Он обнял меня и стал со мною разговаривать с преувеличенной добротой. Он меня знал слишком хорошо, чтобы понимать, что все мои симпатии были на его стороне, и только мой долг отца по отношению к Ирине заставил меня приехать в Царское Село.

Я произнес защитительную, полную убеждения речь. Я просил Государя не смотреть на Феликса и Дмитрия Павловича, как на обыкновенных убийц, а как на патриотов, пошедших по ложному пути и вдохновленных желанием спасти родину.

— Ты очень хорошо говоришь, — сказал Государь помолчав: — но ведь ты согласишься с тем, что никто — будь он Великий Князь или же простой мужик — не имеет права убивать.

Он попал в точку. Никки, конечно, не обладал таким блестящим даром слова, как некоторые из его родственников, но в основах правосудия разбирался твердо.

Когда мы прощались, он дал мне обещание быть милостивым в выборе наказаний для двух виновных. Произошло, однако, так, что их совершенно не наказали. Дмитрия Павловича сослали на Персидский фронт в распоряжение генерала Баратова, Феликсу же было предписано выехать в его уютное имение в Курской губернии. На следующий день я выехал в Киев с Феликсом и Ириной, которая, узнав о происшедшем, приехала в Петербург из Крыма. Находясь в их вагоне, я узнал во всех подробностях кошмарные обстоятельства убийства. Я хотел тогда, как желаю этого и теперь, чтобы Феликс раскаялся бы в своем поступке и понял, что никакие громкие слова, никакое одобрение толпы не могут оправдать в глазах истого христианина этого преступления.

По возвращении в Киев, я отправил Никки пространное письмо, высказывая мое мнение о тех мерах, которые, по моему мнению, были необходимы, чтобы спасти армию и Империю от надвигающейся революции. Мое шестидневное пребывание, в Петрограде не оставило во мне ни капли сомнения, что начала революции следовало ожидать никак не позже весны. Самое печальное было то, что я узнал, как поощрял заговорщиков британский посол при Императорском дворе сэр Джордж Бьюкенен. Он вообразил себе, что этим своим поведением он лучше всего защитит интересы союзников, и что грядущее либеральной русское правительство поведет Россию от победы к победе.


Сэр Джордж Бьюкенен

Он понял свою ошибку уже 24 часа после торжества революции и, несколько лет спустя, написал об этом в своем полном благородства «post mortem». Император Александр III выбросил бы такого дипломата за пределы России, даже не возвратив ему его верительных грамот, но Николай II терпел все.

Продолжение следует.

"Историческая правда"
01:07 14/02/2018
загружаются комментарии