«Молчаливое знание» белорусов в контексте актуальных вызовов современности

Предлагаем вниманию читателей «Исторической правды» статью доцента МГИМО Кирилла Коктыша, представленную им на конференции «Трансформация ментальности белорусов в XXI веке, прошедшей 24 ноября 2013 года в Минске.
«Молчаливое знание» белорусов в контексте актуальных вызовов современности
istpravda.ru/bel
Менталитет– пожалуй, наименее удачный термин, когда речь идет об описании когнитивных паттернов целого народа. Он ничего не сообщает нам ни об этимологии этих установок, ни об их изменяемости, тем самым впихивая нас в русло исторического детерминизма: «менталитет» представляется некоей вневременной и безусловной данностью, которая если и зависит от каких-либо внешних факторов, то все равно непонятно, каким именно образом. 

Образ мышления общества, таким образом, превращается по большому счету в закрытый для понимания «черный ящик», о котором можно сколь-нибудь уверенно  судить лишь по факту свершившихся действий и произошедших событий. Любое же априорное суждение с неизбежностью, во-первых, будет спекулятивно, а во-вторых, будет основываться на переносе «по аналогии», когда поведенческие особенности общества будут механически переноситься из одних исторических декораций в новые. 

Проблемы тут очевидны: не зная в точности, что именно является безусловной, а что – ситуативной поведенческой особенностью, мы не знаем, что именно мы должны перенести, и в итоге всегда рискуем некорректностью такого переноса. Замечательной иллюстрацией такой некорректности с вполне тяжелыми реальными последствиями являются, например, возникнувшие во второй половине XIX веке «будители» в Восточной Европе и народники в Российской империи: в обоих случаях интеллектуалы вполне добросовестно переносили на широкие слои общества свои собственные, как выяснилось, сильно мифологизированные и оторванные от реальности, представления об актуальных мировоззренческих и ценностных установках.

Между тем ни одна из когнитивных особенностей любой общности, включая сюда, разумеется, и этническую, не существует «всегда». Непременно есть причины, в силу которых та либо иная когнитивная схема возникла, закрепилась, а затем и начала воспроизводиться в качестве одного из инструментов, с помощью которого обществом конструируется актуальная картина мира. Также налицо и их изменяемость, иначе – без процессов архаизации утерявшего актуальность и его архивирования в исторической памяти – в принципе была бы невозможной любая когнитивная новация.

Представляется, что более удачной тут была бы терминология «молчаливого знания», tacit knowledge, т.е. знания подразумевающегося, но не рефлексируемого его носителями в качестве такового в силу его самоочевидности – уже просто потому, что «так было всегда». В качестве уместной иллюстрации тут может выступать интегрированный в устойчивую практику любой повседневный и самоочевидный процесс, совершение которого не требует никакой дополнительной рефлексии – как, например, не требует таковой процесс опускания жетона при прохождении в метро. 

Действие совершается, но вряд ли кому-нибудь из его совершающих требуется хоть в малейшей степени его мировоззренческая или ценностная рефлексия. При этом столь же очевидно, что при появлении и внедрении этой практики во всеобщую привычку такая рефлексия, разумеется, была.

В отличие от «менталитета», «молчаливое знание» вполне разбираемо на составные компоненты, т.е. мы можем куда более уверенно судить о рациональном историческом основании каждой из его составных частей. А значит, мы можем куда в большей степени понимать и процессы его эволюции и трансформации в новых исторических условиях. 

Ведь хорошо известно, что ни один когнитивный паттерн никогда не исчезает полностью, но сохраняется, частью – в «архиве» национальной памяти, но большей своей частью – в качестве элементов, на основании которых при изменении исторических условий были сконструированы новые, более или менее адекватные новой реальности, когнитивные, а следовательно, и поведенческие, паттерны.

Принятие в учет этих механизмов позволяет объяснять, с одной стороны, сохранение вполне архаичных (и с современной точки зрения совершенно негуманных, если не бесчеловечных) паттернов, как, например, вскрытый Бурдье в полной мере сохранившийся в качестве привычной повседневности феномен «младшего брата» в традиционной французской семье. 

Последний, в силу уговоров всех родственников, и практически без временной паузы переходит из состояния «жениться еще слишком рано», в состояние «жениться уже слишком поздно»: прагматический смысл был в обеспечении продолжающего род старшего брата бесплатными рабочими руками. Изменение исторических условий и исчезновение прагматической необходимости в бесплатной рабочей силе никак не повлияло на этот феномен, паттерн в полной мере остался в качестве национальной привычки.

С другой стороны, это позволяет объяснять и конечную легитимность для общества вполне радикального конструирования «сверху», когда самые радикальные и, казалось бы, рвущие с исторической традицией новации власти в итоге могут интерпретироваться как «нормальные». Иллюстрацией последнего, например, служат исследования Сергеевым этимологии российской власти, в ряде своих практик восходящей к работорговым практикам Киевской Руси: вполне радикальные эксцессы Ивана Грозного и Петра Первого, кроме прочего, опирались на историческую память и куда более глубокой и жесткойэкспансии суверенного пространства государства в суверенную зону индивида.

Таким образом, рассуждая о наличествующих когнитивных паттернах белорусов, т.е. об интегрированном в практику «молчаливом знании», мы можем обнаружить несколько значимых в плане их производства исторических слоев. Это – эпоха княжества Полоцкого, эпоха ВКЛ, эпоха Речи Посполитой, эпоха Российской империи, советская эпоха, и нынешний постсоветский период. 

Разумеется, в суждениях об этих исторических массивах мы естественным образом ограничены как скудостью исторического материала, так и его последующей мифологической переработкой, причем как в официальную, так и в народную мифологию. Тем не менее, представляется, что мы все же можем сделать некоторый ряд не вызывающих особых споров и разногласий умопостроений наиболее общего плана. Опорными тут будут соображения о прагматической выгодности тех либо иных паттернов: хорошо известно, что любая укоренившаяся практика, из каких бы когнитивных паттернов она ни конструировалась, в конечном итоге должна была приносить ее носителям те либо иные преимущества относительно соседей, т.е. быть выгодной – в противном случае она попросту была бы контрпродуктивной, приводила бы к потерям, а не к приобретениям, и выбраковывалась бы в процессе исторического развития.

Так, в современной Беларуси, как и в большинстве стран Восточной Европы, выгодной оказалась эвокация лимитрофных когнитивных паттернов, состоящих в искусстве маневра между большими соседями, в нашем случае – между «большой Германией», по большому счету представлявшей Западную Европу в контактах с Восточной, и государствами, возникавшими на пространстве Среднерусской равнины, т.е. Московией, Российской империей, и Россией. 

Промежуточное положение некрупного игрока между крупными по определению сводится к услугам брокерства – когда выгода извлекается из посреднических услуг в организации транзакций между восточным и западным соседями. Положение «хозяина брамы» задает свои императивы: лимитроф насущно заинтересован в сохранении достаточной степени недоверия непосредственно между взаимодействующими сторонами, поскольку от этого напрямую зависит величина его дохода: чем выше между ними доверие, тем ниже потребность в посреднике и тем меньше извлекаемая им маржа. 

При этом столь же насущно он заинтересован и в культивировании особых отношений доверия между собой и обеими внешними силами, поскольку иначе с запросом на посредничество будут обращаться не к нему, а к другому посреднику-лимитрофу, которых в современной Восточной Европе долго искать не надо.

Лимитрофные паттерны более чем прослеживаются в повседневных когнитивных установках сегодняшнего белорусского общества. Так, оно по большому счету неидеологично, поскольку любая идеология является вполне инструментальным способом установления доверия с внешним игроком, и уже в силу этого ни в коем случае не способом внутренней самоорганизации.

Последняя же как раз базируется на вполне прагматической оценке самих внешних взаимодействий: в случае конечной выгодности последние будут легитимны, при отсутствии таковой – нелегитимны. Это вполне объясняет весьма поверхностную укорененность как «европейских», так и «пророссийских» ценностей: ни те ни другие не являются безусловными, но являются прикладным инструментом эффективной коммуникации с внешними контрагентами, и в силу этого – средством обеспечения привычного уклада жизни. 

Это же объясняет и как правило эффективную консолидацию белорусских диаспор за рубежом, в какую бы ценностную среду, европейскую или российскую, они ни попадали: последние оказываются куда более «живыми» и национально ориентированными образованиями, нежели, скажем, российские зарубежные диаспоры. Внешняя ценностная среда по определению воспринимается ими именно как внешние рамки существования, т.е. как ключ к пониманию внешнего социального окружения, но ни в коей мере не как отправная точка к собственной самоидентификации.

Что примечательно, жизнь белорусских диаспор позволяет с нового угла зрения посмотреть и на многострадальный языковой вопрос. Как правило, белорусский язык, являющийся на родине большей частью «спящей» опцией самоидентификации, – так, абсолютное большинство белорусов внутри мононациональной по сути страны знает свой родной язык, но пользуется в повседневности им крайне редко, – в жизни за рубежом актуализируется, и превращается практически в главное средство идентификации «свой-чужой», а затем и в способ установления взаимного доверия и коммуникации. 

Таким образом, дело оказывается вовсе не в исчезновении родного языка, а в перенесении его из публично-политического пространства (где он является прямой помехой лимитрофной политике, поскольку может затруднять и осложнять коммуникацию с внешними контрагентами) во внутреннее «домашнее», где он вполне сохраняется в ожидании большей функциональной востребованности и нагруженности, чем это предполагает лимитрофная парадигма.

И надо отметить, что в таком «спящем ожидании» есть свой резон. Легко заметить, что лимитрофные паттерны были свойственны далеко не всей истории Беларуси: по большому счету они существуют последние триста лет, когда собственно и возник фактор «больших соседей», но с достаточно долгим перерывом на советский период развития. Действительно, на протяжении всего советского периода как раз лимитрофные паттерны были по большому счету «спящими»: белорусы, воспринимая СССР как «большую родину», легко делали карьеру в любом ее месте, ощущая себя при этом вполне «имперской» нацией. 

И этот феномен вовсе не сводим к региональным особенностям или советской системе социализации: БССР, наряду с готовностью белорусов реализовывать себя за пределами этнической родины, демонстрировала и практически полное отсутствие ксенофобии, при том что эти черты с очевидностью не наблюдались у ближайших белорусских соседей, у балтийских народов и поляков. В равной мере он не может быть достаточно убедительно объяснен и тяжелыми потерями в ходе Второй Мировой войны и в непосредственно предшествовавший ей период: потери могут обуславливать отказ от той либо иной мотивации и ценностных установок, но вряд ли могут порождать вполне альтернативную позитивную мотивацию и ценности.

Представляется, что уместным предположением, позволяющим объяснять очевидную разницу региональных поведенческих, а следовательно, и когнитивных паттернов, будет обращение к периоду Великого Княжества Литовского. ВКЛ, вполне имперское, по сути, образование, простиралось от Балтийского до Черного моря, представляя собой протянувшуюся с севера на юг полосу цивилизации, по обе стороны которой, и западную и восточную, было на тот момент заметно менее развитое социально-культурное пространство. В этом плане ВКЛ, кроме прочего, с очевидностью выполняло и цивилизаторскую миссию: так, например, именно из ВКЛ в соседнюю Московию была экспортирована белорусом Иваном Федоровым письменность. 

Критично, что именно цивилизаторская миссия обеспечивает обществу нужную степень осознания собственного превосходства и достаточности собственных сил, совершенно избавляющего от необходимости болезненно и настороженно воспринимать пришедшего к тебе любого чужого.

В этом плане готовность белорусов вполне добросовестно включиться в советский имперский проект, совершенно не наблюдавшаяся у их ближайших соседей, может объясняться только тем, что советский период развития так или иначе «зацепил» и актуализировал у белорусов ту часть спавшего «молчаливого знания», которая сформировалась в период ВКЛ. 

Действительно, советский проект, бывший цивилизаторским по своей сути, во многом был схож с проектом ВКЛ: экспансия, базировавшаяся, кроме силы, на достаточно интенсивном создании социальных благ и росте социального капитала, во многом перекликается с методами экспансии Великого Княжества Литовского в его лучшие времена. 

Иная ценностная структура и смена исторических декораций тут не столь критичны, сколь наличие исторической привычки к субъектному действию, никоим образом не порождаемой лимитрофной парадигмой: в рамках последней критична, напротив, реакция на действия внешних субъектов, а не порождение собственной политики. Опыт же субъектного действия исторически свойственен как раз периоду ВКЛ.

Дополнительным аргументом тут может служить и аргумент «многострадальности» народа: последний актуализируется как раз в рамках лимитрофной парадигмы, превращаясь в один из способов выставления счетов внешним контрагентам, но остается невостребованным в рамках субъектной парадигмы политического действия. Последняя, как раз актуализирует вполне противоположный по прагматике концепт собственной силы. В советский период национальная идентичность строилась на концепте «народа-победителя», тогда как постсоветский период привел к актуализации в публично-политическом обороте целого ряда исторических обид. 

Наличие в исторической памяти белорусов этих обоих паттернов, кстати, вполне объясняет и столь разную реакцию Беларуси и ближайших соседей на распад СССР: в то время как Литва с готовностью стала катализатором распада СССР, белорусские элиты держались за советский проект до последнего, пытаясь по мере сил его спасти. 

И думается, дело тут отнюдь не сводится к экспортной ориентированности белорусской экономики, зависевшей от общесоюзного рынка: по критериям промышленного развития, качества жизни и зависимости от советской экономики та же Литва мало в чем уступала Беларуси. Не вдаваясь тут в очевидно долгий спор о роли разных этносов в очевидно имперском и многоплановом проекте ВКЛ, мы можем ограничиться констатацией, что порожденные эпохой Княжества Литовского паттерны субъектного действия в полной мере оказались свойственны белорусскому национальному проекту периода СССР, в то время как современная Литва в тот же исторический период продемонстрировала наличие главным образом общерегиональных лимитрофных паттернов.

Отдельный вопрос, каким образом происходит актуализация и деактуализация того либо иного пласта наличествующего у народа «молчаливого знания». Очевидно, что тут критично наличие пространства для соответствующей парадигмы развития: обе парадигмы, и лимитрофная и субъектная, ориентированы на самореализацию в первую очередь во внешнеполитическом контексте, тогда как внутриполитический контекст очевидным образом выстраивается как фундамент для его обеспечения. Разница в том, что для лимитрофного действия критично сохранение определенного уровня доверия с внешними политическими игроками, тогда как для субъектного – наличие пространства для экспансии, которая может принимать форму как непосредственной, так и культурно-экономической экспансии.

При этом столь же очевидно, что лимитрофная политика будет предполагать постепенное снижение уровня премии посредника по мере установления прямых и устойчивых контактов между взаимодействующими внешними акторами: любое экономическое взаимодействие тяготеет к снижению себестоимости транзакций, и вытеснение из оборота посредника является вполне логичной и рациональной оптимизацией.

Современный излом новейшей истории как раз и демонстрирует истощение парадигмы лимитрофного действия. И дело тут вовсе не в особенностях белорусской политики: тренд в полной мере заметен и в остальных лимитрофных странах Восточной Европы. Реакция национальных элит на него может принимать как громкие украинские формы, так и несколько более тихие прибалтийские, но стилевые особенности предпринимаемых политических действий отнюдь не отменяют их реальную ресурсную подоплеку, из чего явствует, что речь идет именно о выработке парадигмы, а не конкретном, более или менее удачном, политическом перфомансе элит.

В этом плане интересным представляется Евразийский политический проект, теоретически содержащий в себе возможность перехода к субъектной парадигме развития. Теоретически, поскольку нынешняя конструкция Таможенного союза и Единого экономического пространства, основанная на вполне европейском принципе «четырех свобод», свободы перемещения товаров, услуг, людей и капиталов, вовсе не предполагает сколь-нибудь субъектной роли Беларуси. 

Воплощение в практику этих свобод естественным образом предполагает перетекание реальных ресурсов от государств к корпорациям, в результате чего к последним предсказуемо будет перетекать и реальная власть, тогда как государства будут оставаться лишь с нарастающим грузом социальной ответственности. Проблема тем острее, что в Беларуси на сегодня нет ни одной корпорации, способной доминировать на постсоветском пространстве, особенно если принять во внимание допуск на это пространство глобальных корпораций вследствие  вступления России в ВТО. 

Интригой, соответственно, является способность Беларуси вновь актуализировать «спящие» паттерны субъектного действия в свете актуальных вызовов сегодняшнего дня. От того, войдет ли Беларусь в евразийский проект лимитрофом или субъектом, напрямую будет зависеть, станет ли последний трамплином для нового витка развития, либо, напротив, проклятием, реализация которого приведет к фактическому размыванию белорусской субъектности вследствие предсказуемого разбора ее экономики внешними корпорациями на запасные части. 

Понятно, что дальнейшая судьба определяется именно сейчас, пока идет торг об самой архитектуре евразийского объединения, и еще в полной мере сохраняется возможность ее адаптации «под себя». Критичной тут представляется наличие способности национальных элит к институциональному творчеству, в рамках лимитрофной парадигмы совершенно не востребованной, но абсолютно существенной в рамках парадигмы субъектной.

Уходя далее в режим рассуждений о возможном, но не детерминированном, мы должны констатировать, что в случае обращения Беларуси к собственным паттернам субъектного действия перед ней станет нетривиальная задача легитимации вовне собственных претензий на интеллектуальное лидерство, поскольку речь пойдет именно об этом: любая иная позиция с очевидностью будет изначально исключать торг по существу архитектуры будущего евразийского объединения. 

И в рамках этой задачи будет совершенно недостаточным восстановление позиций белорусского языка в качестве и внутриполитического интегратора белорусского общества. По всей видимости, тут не избежать полноценной эвокации не только когнитивно-поведенческих паттернов, но и их исторической оболочки: период ВКЛ был последним исторически документированным периодом, когда Беларусь в качестве государственного субъекта, а не в индивидуальном качестве белорусов, успешно исполняла цивилизаторские функции в отношении тогдашней России.

Статья также опубликована в сборнике «Трансформация ментальности белорусов в ХХІ веке».

00:45 23/06/2017
Автор Кирилл Коктыш, Кандидат политических наук, Доцент Московского государственного института международных отношений (МГИМО МИД РФ)
загружаются комментарии